— Стоило хотя бы потому, что для меня и для многих других оставаться в Союзе было небезопасно. Кроме того, меня и моих друзей не печатали, во всяком случае не печатали то, что было написано искренне и всерьез. Я уехал, чтобы стать писателем, и стал им, осуществив несложный выбор между тюрьмой и Нью-Йорком. Единственной целью моей эмиграции была творческая свобода. Никаких других идей у меня не было, у меня даже не было особых претензий к властям: был одет, обут, и до тех пор, пока в советских магазинах продаются макаронные изделия, я мог не думать о пропитании. Если бы меня печатали в России, я бы не уехал.
— Вы получили на Западе возможность свободно и искренне обращаться к читательской аудитории, даже сразу к двум — к русско- и англоязычной. В то время как в России невозможно издать ни одной искренней, правдивой книги.
— Я могу перечислить сто (ну, не сто, так пятьдесят во всяком случае, или сорок) правдивых книг, изданных за последние десять лет в России. Разумеется, там существует идеологическая конъюнктура, система внетворческих обстоятельств, влияющих на творческий процесс, но тем не менее многим хорошим писателям удалось сквозь нее прорваться — Шукшину, Искандеру, Окуджаве.
Здесь, в Америке, тоже существует конъюнктура — рыночная. Она гораздо меньшее зло, чем идеология, хотя бы потому, что талантливое произведение оказаться рыночным может, а идеологически выдержанным — никогда. Талант и рынок иногда совпадают, а идеология и талант не совпадают никогда и ни при каких обстоятельствах.
И все же рыночная конъюнктура тоже зло. На нее приходится оглядываться, что-то менять в своей работе. В тысяча девятьсот восемьдесят втором году я написал «Заповедник», и многие считают, что это наиболее сносная из всех моих книг, так вот сейчас я «Заповедник» писать не стал бы, — это типично российская история, шансов удачно издать ее по-английски маловато.
— Есть писатели, которые, живя здесь, обращаются только к русской аудитории.
— Жаль. У писателя-эмигранта есть огромное преимущество — двойная аудитория. Всегда есть запасная аудитория. И всегда есть запасной издатель. Если ты поругался с русским издателем, что несложно, поскольку большинство из них бедны, амбициозны, жуликоваты и непрофессиональны, то утешаешь себя мыслью о том, что книга скоро выйдет по-английски. И наоборот, если тебе плюнул в душу американский издатель, ты говоришь: «Ну и ладно, буду издаваться по-русски, с русским издателем я хоть поругаюсь на знакомом мне языке…»
Из всех писателей-эмигрантов один Милан Кундера, чех, сказал, что он пишет для западной аудитории. Повторить это вслед за ним я не решусь. Я не знаю, для кого я пишу. Спросите петуха, для кого он кукарекает, или какую-нибудь осину, для кого она машет ветками?.. Существует множество определений того, что такое литература, в том числе и парадоксальных. Это и сведение личных счетов, и преодоление горестей, и желание скрыть правду о себе, и что-то, связанное с полом, если верить несчастному Фрейду… Это еще и способ убить время, это почетное хобби, рычаг достижения власти и так далее. Определений множество, и ни одного вразумительного.
Что такое литература и для кого мы пишем?
Я лично пишу для своих детей, чтобы они после моей смерти все это прочитали и поняли, какой у них был золотой папаша, и вот тогда, наконец, запоздалые слезы раскаяния хлынут из их бесстыжих американских глаз!
В. Ерофеев: Расскажите немного о себе. Где вы жили до отъезда?
С. Довлатов: Я родился в эвакуации, в Уфе. С 1945 года жил в Ленинграде, считаю себя ленинградцем. Три года жил в Таллинне, работал в эстонской партийной газете. Потом меня оттуда выдворили: не было эстонской прописки. Вообще-то мать у меня армянка, отец еврей. Когда я родился, они решили, что жизнь моя будет более безоблачной, если я стану армянином, и я был записан в метрике как армянин. А затем, когда пришло время уезжать, выяснилось, что для этого необходимо быть евреем. Став евреем в августе 1978 года, я получил формальную возможность уехать.
— А вот сейчас, в связи с событиями в Армении, ваша армянская кровь как-то дает о себе знать?
— Я знаю, что это кому-то кажется страшным позором, но у меня никогда не было ощущения, что я принадлежу к какой-то национальности. Я не говорю по-армянски. С другой стороны, по-еврейски я тоже не говорю, в еврейской среде не чувствую себя своим. И до последнего времени на беды армян смотрел как на беды в жизни любого другого народа — индийского, китайского… Но вот недавно на одной литературной конференции познакомился с Грантом Матевосяном. Он на меня совсем не похож — он настоящий армянин, с ума сходит от того, что делается у него на родине. Он такой застенчивый, искренний, добрый, абсолютно ангелоподобный человек, что, подружившись с ним, я стал смотреть как бы его глазами. Когда я читаю об армянских событиях, я представляю себе, что сейчас испытывает Матевосян. Вот так, через любовь к нему, у меня появились какие-то армянские чувства.
— Значит, вы себя чувствуете как бы абстрактно-русским?
— Я долго думал, как можно сформулировать мою национальную принадлежность, и решил, что я русский по профессии.
— А что это значит — русский по профессии?
— Ну, я пишу по-русски. Моя профессия — быть русским автором.
— Русский автор — значит, подразумевается и русская культура, русские писатели, за вами стоящие?
— С одной стороны, за мной ничего не стоит. Я представляю только себя самого всю свою жизнь и никогда, ни в какой организации, ни в каком содружестве не был. С другой стороны, за мной, как за каждым из нас, кто более или менее серьезно относится к своим занятиям, стоит русская культура. Отношение к которой очень меняется. Когда я жил в Ленинграде, я читал либо «тамиздат», либо переводных авторов. И когда в каком-то американском романе было описано, как герой зашел в бар, бросил на цинковую стойку полдоллара и заказал двойной мартини, это казалось таким настоящим, подлинным… прямо Шекспир!