Присутствие человека в рваных ботинках действует угнетающе. Вынуждает задумываться о капризах судьбы. Будоражит нашу дремлющую совесть. Напоминает о шаткости человеческого благополучия…
А что, если во мне за километр ощущается неудачник? Что, если обо мне стараются забыть, как только я уйду?
Я зашел в кондитерскую, чтобы позвонить Тасе из автомата. Я знал, что рано или поздно это сделаю.
К телефону подошла домработница, которая меня не узнала. Через минуту я услышал стук высоких каблуков и говорю:
— На тебе коричневые туфли с пряжками. Те, что мы купили в Гостином дворе.
Тася закричала:
— Где ты?
— Хочешь меня видеть?
Наступила пауза. Может, она думала, что я звоню с Камчатки?..
— Милый, я сегодня занята… Ведь ты надолго?
— Нет… Веселись, развлекайся… Я жалею, что позвонил.
— Я же не знала… Ну, хочешь, поедем со мной? Только это не совсем удобно. Поедем?
— Нет.
— Ты милый, родной. Ты мой самый любимый. И мы еще увидимся. Но сегодня я занята.
Когда человека бросают одного и при этом называют самым любимым, делается тошно. И все-таки я спросил:
— Могу я встретить тебя ночью и проводить домой?
— Нет, — сказала Тася, — позвони мне завтра утром. Позвонишь?
— Хорошо.
— Скажи — клянусь, что позвоню.
— Клянусь.
Тася продолжала говорить. Однако я запомнил только слово — «нет». Все попытки уравновесить его другими словами казались оскорбительной и главное — безнадежной затеей.
Ночью я сел в архангельский поезд. Я думал — кончено! Одинокий путник уходит дальше всех. Я вновь упал, и это моя последняя неудача. Отныне я буду ступать лишь по твердому грунту.
Мои печали должны раствориться в здоровом однообразии казарменного существования. Выступления на ринге помогут избавиться от лишних эмоций. Я сумею превратиться в четко действующий и не подверженный коррозии механизм…
В рассеянной утренней мгле желтели огни полустанков. Кто-то играл на гитаре: «Сиреневый туман бесшумно проплывает…»
— Солдат, иди пить водку! — звали меня бородатые геологи.
Но я отказывался либо притворялся, что сплю.
К штабу я подъехал вечером. Захожу в канцелярию. Майор Щипахин заполняет ведомость нарядов. На лбу его розовый след от фуражки. Портупея лежит на столе.
Я начинаю докладывать. Щипахин останавливает меня:
— Прибыл раньше времени? Отлично. Хочешь яблоко? Держи.
Наступил последний день конференции. (Все называли это мероприятие по-разному — конференция, форум, симпозиум…)
Было проведено в общей сложности 24 заседания. Заслушано 16 докладов. Организовано четыре тура свободных дискуссий.
По ходу конференции между участниками ее выявились не только разногласия. В отдельных случаях наблюдалось поразительное единство мнений.
Все единодушно признали, что Запад обречен, ибо утратил традиционные христианские ценности.
Все охотно согласились, что Россия — государство будущего, ибо прошлое ее ужасающе, а настоящее туманно.
Наконец все дружно решили, что эмиграция — ее достойный филиал.
Во многих случаях известные деятели эмиграции пошли на компромисс ради общественного единства. Сионист Гурфинкель признал, что в эпоху культа личности были репрессированы не только евреи. За это Большаков согласился признать, что не одни лишь евреи делали революцию.
Были, разумеется, споры и даже конфликты. Например, Дарья Владимировна Белякова оскорбила литературоведа Эрдмана. За Эрдмана вступились Литвинский и Шагин. В частности, Шагин заметил:
— Еще вчера ты с Левой Эрдманом дружила. А сегодня Лева Эрдман — дерьмо. Завтра ты и обо мне скажешь, что я дерьмо.
Дарья Владимировна охотно согласилась:
— Возможно, и скажу. Но скажу, можешь быть уверен, прямо в глаза.
Шагин подумал и говорит:
— Этого-то я и опасаюсь.
На одном из заседаний вспомнили про Сахарова и Елену Боннэр. Заговорили о ее судьбе. (Сахаров тогда находился в Горьком.) Решили направить петицию советским властям. Потребовать, чтобы Елену Георгиевну выпустили на Запад.
Вдруг Большаков сказал:
— Почему бы ей не сесть в тюрьму?! Все сидят, а она чем же лучше других?! Оттянула бы годика три-четыре. Вызвала бы повышенный международный резонанс.
Все закричали:
— Но ведь она больная и старая женщина!
Большаков объяснил:
— Вот и прекрасно. Если она умрет в тюрьме, резонанс будет еще сильнее.
В библиотеке Сент-Джонс обсуждалось коллективное послание Нэнси Рейган. Сути этого послания я так и не уяснил. Почему решили обратиться именно к ней? Почему не к самому мистеру Рейгану? Бурной реакции в обоих случаях не предвиделось.
Эмигранты желали Нэнси Рейган доброго здоровья. Выражали удовлетворение ее общественной деятельностью. А главное, заклинали ее оберегать и лелеять мужа. «На радость, — именно так было сформулировано, — всего прогрессивного человечества».
Составил это нелепое письмо таинственный религиозный деятель Лемкус. Он же раньше других скрепил его витиеватой кучерявой подписью.
Собравшиеся выслушали ничтожный текст без эмоций. Молча проголосовали — за. Один лишь Шагин мрачновато произнес:
— Вы путаете эту даму с Крупской.
К часу дня я перестал вести записи и спрятал магнитофон. Оставались еще какие-то фантастические выборы. А так — я мог лететь домой ближайшим рейсом.
С Тасей я простился. Так и сказал ей утром: